Михаил Минаков: «Сетевые сообщества могут ускорять дегуманизацию общества»

Технологические и эконические события видоизменяют нашу коммуникацию и социум. Со времен Майдана прошло всего три года, за это время что-то удалось изменить, но что-то осталось прежним. Одной из самых больших побед Революции Достоинства называлось изменение коммуникации, влияние волонтеров и общественных деятелей на повестку дня, открытость политиков в социальных сетях и т.д. Но на сколько эти изменения действительно масштабные, где граница между открытостью в социальных сетях и популизмом?

К концу года обычно принято подводить итоги года уходящего. Однако, как можно подытожить изменения в обществе, которые еще не состоялись? Как глобальные тенденции (изменения в политической карте Европы, терроризм и т.д.) влияют на локальную украинскую ситуацию. И собственно самое главное — как вместе с этими катаклизмами меняется человек, его потребности, его желания и страхи. Обо всем этом Катерина Яковленко спросила украинского философа, политолога, доцента Национального университета «Киево-Могилянская Академия» Михаила Минакова.  

Катерина Яковленко: Я бы хотела поговорить с вами о коммуникации. В частности, о том, как социальные сети повлияли на изменение межличностной коммуникации, коммуникации между официальными структурами и частными лицами (гражданами). Так, например, основной рупор Национальной гвардии Украины – официальная страница в социальной сети facebook. Министры могут быть доступны в один клик. Коммуникация перестает быть официальной, она переходит в приватную сферу, в которой вне зависимости от социального статуса все равны, все – «друзья». Но на самом ли деле это горизонталь, а не гибрид, который позволяет улучшать коммуникацию?

Михаил Минаков: Горизонтальная коммуникация, поддерживаемая новыми средствами общения, – это новый вызов для современного общества, для современной политики. В своей оценке исхожу из базового Аристотелевого определения политики как «общения ради общего блага». Это общение – койнония – это коммуникация, которая по факту вовлеченности в нее создает само «политическое тело», сообщество людей и групп, находящихся в диалоге, споре или конфликте за определение того, что это за «общее благо» и кто будет иметь к нему доступ. Участие в коммуникации создает общество. А (инфра)структура этой коммуникации определяет, насколько справедлива политика и общество, чьи интересы учитываются, кто с кем говорит, кто кого слушает и кто кого убивает (прямо или косвенно, путем исключения из коммуникации). Таким образом, горизонтальная коммуникация – это современный способ бытия общества и политики.

Горизонтальная коммуникация действует не в пустом пространстве. Современное общество структурировано как соприсутствие двух сфер взаимодействия людей — сферы публичного и сферы приватного. В приватной сфере действуют семья, интимность, бизнес, религия. В публичной — органы власти, СМИ, публичные институты. И линия, которая разделяет эти пространства, очень важна.

Измеряя линию размежевания приватного и публичного, можно понять, что это за общество. Скажем, если линия перемещается в сторону приватности, уменьшая эту сферу, возникает тоталитарное общество. Например, советская модель общества была именно такой. Здесь приватное становилось предметом общественного разговора. Так, партия, профсоюз и соседский коллектив вмешивались в дела семьи. Религия и конфессиональные организации становились частью структур власти. Бизнес и производство были делом государства (а «частник» был вытеснен в тень или на обочину жизни). Интимность и сексуальность не поддерживались жилищной инфраструктурой… Особенно ярко это выражено в поздней советской литературе, описывающей, насколько проблематично было встретиться для секса молодым парам.

Есть общества, где эта линия разграничения приватного и публичного сдвинута в сторону публичного. Тут доля приватных интересов и групп становится сверх-весомой – как в США или в постсоветских обществах с «системной коррупцией».

И вот в этой модели горизонтальная коммуникация устанавливает новые правила общения для групп внутри этих двух сфер и между сферами. В нашем постсоветском обществе линия разграничения приватного и публичного и без того очень слабая. Однако новые каналы горизонтальной коммуникации еще больше разрушают ее четкость и структурирующую функцию.

Еще два десятка лет назад философы и социальные мыслители ожидали, что горизонтальная коммуникация будет способствовать более справедливому миру и обществу. По идее, горизонтальная коммуникация ведет к тому, что дискуссия относительно публичного интереса или общего блага является более вовлекающей, более делиберативной (обсуждающе-аргументированной) и менее иерархичной. А под влиянием современных технологий она еще и сверх быстра и открыта. Получить доступ к аккаунту министра или президента можно в одно движение руки. Хоть это и не значит, что современный вельможа услышит послание.

Несмотря на наши ожидания большей справедливости и аргументированности, горизонтальная коммуникация усилила популизм, а не делиберативность.

Что такое популизм? Это своего рода коррупция в политике. Само понятие коррупции означает нарушение структурного разграничения приватного и публичного: когда ради приватного интереса используют публичный институт. Мастерами этого нарушения являются олигархи, создавшие неформальные эффективные каналы увеличения и защиты своей собственности с помощью контроля за определёнными центрами власти и госмонополиями. А вот популисты действуют иначе. Они ради публичной власти используют приватные институты: личное, почти интимное общение (теле- или веб-опосредованная симпатия), а также публично неаргументированное доверие используются для достижения властной позиции. В этой прямой коммуникации популисты уничтожают партии как публичные институты, контролирующие лидеров, готовящие им смену и обеспечивающие постоянную коммуникацию с гражданами. Вместо этого возникают «лидерские проекты», группы обслуживание лидеров, имитирующие классические партийные институты.

Социальные сети все больше используются акторами публичной сферы  ради получения власти путем создания впечатления, что с ним или нею, лидером, можно общаться в любой момент. В этом аспекте соцсети позволяют политикам уничтожить партии как коллективные политические акторы. И действительно, если я с критическим или поддерживающим месседжем «затегаю» политика, скорее всего, кто-то из его/ее штата ответит мне под его именем.

Кроме того, соцсети усиливают эффект «прямого политического действия». Благодаря этому коммуникация в сетевых сообществах приводит к усилению радикальной политики. Под влиянием быстроты горизонтальной коммуникации рациональность и реалистичность коллективного политического действия заметно снижается. Вместо этого утопическое мышление становится все более влиятельным. Эта утопичность характерна и нашим политическим движениям. Так горизонтальная коммуникация оказывается подверженной распространению иррациональной политики и утопичного радикализма.

Иллюзия прямого контакта и слишком большая скорость в организации коллективного политического действия снижают возможности политики вести к общим реалистичным целям. Социальные сети создают не так горизонтальную коммуникацию, как ее иллюзию. Наше общество действительно становится более горизонтальным и менее иерархичным из-за социальных сетей. Однако большое общество (общество обществ), еще недавно существовавшее в виде пирамиды, превратилось в иллюзию осевшей «лепешки» сетевого общества. В сетевом обществе по-прежнему остались небольшие пирамиды, обеспечивающие свои интересы при помощи нарушения коммуникации об общем благе при помощи популистских и олигархических альтернативных каналов. Эти пирамиды живут за счет двусмысленности разграничения публичного и приватного: с одной стороны, формальные институты (КабМин, Верховная Рада и судебные органы) существуют и отчасти даже выполняют свои функции, а с другой стороны, неформальные институты (кланы, финансово-политические группы, пирамиды) гораздо более эффективны и подминают формальные институты под свои интересы. Из-за этого наша политическая коммуникация выглядит довольно горизонтальной, зависимой от Фейсбук-сообществ и относительно свободной (или полусвободной по выражению Дома свободы), но при этом постоянно ведущей к еще большей фрагментации общества, где иллюзорная коммуникация про общее благо рвет на части «политическое тело».

Примером такого разрывания было сосуществование Майдана и Антимайдана. Для меня каким-то откровением оказалось понимание того, что во время Майдана я общался только со сторонниками Майдана. Простое усилие сделать один «клик» — и я мог пообщаться со сторонниками Антимайдана на их ФБ- или ВК-сообществе, но я почему-то этого не делал. Я заинтересовался этим феноменом и пытался разобраться в этом с Джесси Дрисколом, моим коллегой из Калифорнийского университета в Сан-Диего. Используя анализ твитов в Киеве с ноября 2013 по март 2014, можно было восстановить коммуникативную историю Майдана. Было ясно, что соцсети не помогают установить общенациональный диалог, они наоборот разводили нас в отдельные идеологические группы, которые между собой мало общались, а внутри сообществ была настолько интенсивная коммуникация, что казалось, она-то и есть общенациональным диалогом. Наши выводы совпали с мнением философа Виктора Малахова. Так, разными путями, мы пришли к выводу, что сетевые сообщества могут ускорять дегуманизацию общества, поскольку представитель каждой противоположной группы характеризовался негативно, как человек с ненастоящим интересом и правом (наемники, подкупленные иностранцами). Такая негативная оценка затем развивалась в социальный сетях и под влиянием войны.

Кроме необщающихся сообществ, социальные сети делят наше общество и по тому, кто где общается. Соцсеть Вконтакте наша власть почти не использует в своих интересах. При этом именно там находится большинство пользующихся соцсетями украинцев. То есть, там, где есть большинство пользователей украинцев, власть почти отсутствует. Однако политики присутствуют в Facebook’е, в котором аудитория уже. Власть также не использует Одноклассники. Подозревая, что Вконтакте и Одноклассники — это ГБ-шные проекты, а Facebook — это правильная сеть, мы видим, как структурирована «горизонталь», и кого она выводит из общения.

Итак, «горизонтальная коммуникация» большого общества в сетевую эпоху лишь кажется гоизонтальной. Мы живем в своей фейсбучной общине, в ее постмайданном секторе. Здесь мы по-прежнему можем критиковать и спорить с властью, общаться друг с другом. Но не нужно забывать, что мы не учитываем мнения других, не обращая на внимание на большинство живущих и пользующихся соцсетями в Украине.

К. Я.: Вы заговорили о Майдане и в этом плане вместе с изменением коммуникации интересно и изменение ощущения времени. Интернет, с одной стороны, увеличивает скорость восприятия действительности, с другой — кажется, что после Майдана прошло уже значительно больше времени, чем три года. С третьей стороны, существует много факторов замедления времени, например, общественный транспорт. Тоже своего рода некий гибрид восприятия.

М. М.: Это скорее не гибрид, а смешение времен в одном большом настоящем времени.

Во времена индустриального модерна у нашего общества была общая скорость: в экономике, социуме, культуре, образовании. В хронотопе индустриального модерна ХХ века было огромное будущее, огромное прошлое и миг, который назывался настоящим. Поскольку настоящего почти не было, зрение людей было сфокусировано либо на будущем, либо на прошлом.

Однако в последние лет 50 ситуация поменялась. Кто-то называл ее постмодерном, кто-то поздним капитализмом, кто-то сетевым (или информационным, или цифровым, или постиндустриальным) обществом. Как бы ни называли, чем бы ни фокусировали внимание в отходе от индустриального хронотопа, важно то, что мы – и человечество, и наше общество – вошли в новый период модерна, современности. Я согласен в анализе нашей эпохи с Хансом-Ульрихом Гумбрехтом: в ныне действующем хронотопе будущее стало закрытым, и теперь представляется как источник угроз. Это уже не большое светлое, это — дыра, от которой на нас валятся все беды. В этом хронотопе прошлое уже не ограничено от нас, оно постоянно возвращается в настоящее. Из-за этого наше настоящее становится настолько большим, и в нем много смешения разных эпох прошедшего и настоящего.

В украинском большом настоящем, выехав из одной географической точки (Киевский вокзал, например) в одно время, в вы будете двигаться в разных скоростях и мирах, если сядете на интерсити, скажем, во Львов, или в плацкартном в Алексеевку. Или на Вашей музыкальной полке соприсутствуют разные фрагменты прошлого и настоящего.

Но беда в том, что ситуация еще сложнее. Время во фрагментированном настоящем — разноскоростное. Наши социальные процессы медленные. Политическая жизнь, наоборот, стремительная. Культурная жизнь также фрагментированная, разнонаправленная. И получается так, что у нас масса разного рода скоростей, которые не совпадают и не позволяют настоящему выкристализироваться в одних местах, и монументально в других.

Наше настоящее сложное: разнонаправленно разноскоростное и не цельное.

Мне кажется, вот эту природу настоящего хорошо разглядела Евгения Белорусец в своем проекте «Победы побежденных». О том же говорится в давнем проекте Виктора Марущенко «Донбасс – страна мечты». Например, у Марущенко есть гениальная фотография, на которой изображен шахтер, который  лежит на боку между выработанной лавой. С каской, с киркой какой-то. И он – между двух огромных пластов. Одно – будто огромное закрытое будущее, второй – непонятное прошлое. А между ними, в пространстве узком и бескрайнем, одновременно, нельзя встать не только во весь рост, но и с колен подняться… Это – наше горизонтальное настоящее.

К. Я.: Вы говорили о том, что очень много прошлого и в этой связи я хотела поговорить о приставке «пост-»: постсоветский, постмайданный.

М. М.: Я сторонник использования термина «постсоветский», для того, чтобы подчеркнуть одну очень важную идею. 25 лет назад свое существование прекратил Советский Союз, но не советские общества. У союзного советского общества получилась более 15 различных судеб – общества бывших республик и общества сепаратистских образований. Таким образом, есть эстонская советская судьба, есть приднестровская, а есть и советская украинская. И приезжая в любую страну бывшего СССР, вы мгновенно понимаете, что раньше там был Советский Союз. Этот дух присутствует и не уходит. И никакие постмодерны, никакие политические и экономические опыты (демократия, капитализм, национализм, либерализм, эскапизм) не меняют советского Протея. Советская культура точно так же живет в постсоветское время, точнее новосоветское.

Этот дух легко объединяет новые классы, нуворишей и новонищих. Лучше всего это видно на примере общения пассажирок на рейсе Киев-Милан. Тут зачастую гламурные богачки вынуждены по причине салонной тесноты общаться с «бадантками» (так в Италии называют женщин, которые работали на дому и обслуживали пожилых людей). Тут мне не раз приходилось видеть, как два совершенно разных мира легко начинают коммуницировать, благодаря общему советскому основанию, какой-то невыразимой солидарности. Вот это советское общее оказалось объединяющим фактором, который был выражен в их разговорах о мужьях, о моде, о политике, в том, как они обсуждали нынешнюю войну.

А Майдан этой советской природы Украины не поменял, ни в 2004, ни в 2013 годах.

Поэтому прилагательное «постсоветский» означает качество неразрывности советского прошлого и настоящего. И надежду на принципиальную новизну. Которая может быть «постмайданной», но не стала.

К. Я.: Возвращаясь к теме ощущения времени и войны. Тогда, в 2014 году, война на Донбассе, охарактеризованная как АТО, проговаривалась как нечто, что закончится очень быстро. Назывались сроки в 20 дней, в месяц и так далее. Но это время увеличивалось, и война уже длится три года. И мы понимаем, что будет растягиваться еще дольше. Параллельно с войной проходит потребительская повседневность, в которой люди живут без ощущения войны (или наоборот, живут войной).

М. М.: Для нынешнего украинского общества существует термин «war affected communities», то есть сообщества, находящиеся под влиянием войны. Этот термин поначалу ассоциировался с жителям Донецкой и Луганской областей. Но с течением времени и наше, и российское общества стали «war affected».

В демодернизирующейся Украине уже возникли сословия, которые сделали войну частью своей жизни. Война не только убивает нас. Вокруг нее возникли социально-экономические структуры, генерирующие работу, карьеры, бизнес и определенный доход. И попытка вмешаться в этот комплекс, например, попытаться раскрыть коррупционную схему, касающуюся одного из военных сословий, приводит к тому, что такого правдолюба могут начать преследовать. Или просто отодвинуть, объяснив это тем, что общество «еще не готово к решению подобных проблем».

Есть и те сообщества, которые самым парадоксальным образом не поддаются травме войны, а воспринимают ее как часть опыта. Я встретил одного нашего солдата, который сказал мне дословно следующее: «Да, под обстрелом страшно, но это опыт, благодаря которому я стал гораздо ловчее, смелее, умнее. Я не подставляюсь, поэтому точно выживу». Он принимал войну как любой другой опыт, делая себя крепче и устойчивее.

Но чем дальше мы от повседневности войны, тем больше она превращается в анонимное символическое страшное. Это страшное мы вытесняем, и оно возвращается в наше общественное сознание в виде комплексов, в том числе и в виде какой-то витальности, и в форме какой-то самоцензуры. Я по себе знаю, что становлюсь все менее откровенным в Украине. Читая свои тексты прошлого года, понимаю, что сейчас я бы так не написал. Уровень самоцензуры увеличен. Замечаю и по другим, что с ними происходит то же самое.

Там, где мы не справляемся с ужасом войны, возникают наши коллективные травмы. Украинское общество под влиянием войны и террора все чаще «справляется» с кризисными ситуациями, впадая в инфантильное состояния, убегая во «внутреннюю эмиграцию». Так летом 2016 исследование КМИСа показало, что более 80% украинцев нуждаются в «сильной руке»: нам нужен «Большой Отец». Это явно инфантильная позиция. Так что да, война на нас влияет и структурирует нас как неоднородный коллектив: чем дальше мы от нее, тем больше мы поддаемся идеологическим влияниям.

Идеология это явление гораздо более глубокое, чем просто набор каких-либо политических верований. Идеология — это анонимные инстанции, которые избегают того, чтобы быть увиденными, названными; это коллективное, массовое, что живет в современном обществе и управляет им, заставляя нас отдавать свою жизнь вот этому протейному составляющему. Когда общество совершает что-то ради мертвых, когда за дела мертвых отдают свои жизни живые. Причем не обязательно умирать. Любая идеология требует жертв, но еще больше она нуждается в живущих, которые ежедневно идут в ногу с заданными целями и направлениями, и наполняют нежить своей жизненной энергией.

К. Я.: Вы говорили о приватности и интимности. Интересно, насколько война поменяла эти понимания?

М. М.: Мне приходилось видеть неожиданные поведенческие реакции на опасности войны и проивостояния на Майдане. В январе 2014 не раз довелось услышать в разговорах по ночам такую фразу от очень юных девушек (на вид 16-18ти лет). Они говорили: «Мне нужно от него забеременеть. Если он скоро умрет, то я продолжу его род». Вот эта биологическая реакция на опасность была поразительной от городских девочек.

Нечто подобное – некоторую политическую сексуальность – я фиксировал еще раньше во времена президентских выборов 2009-10 гг. Тогда женщины среднего возраста (особенно после 40-ка) на вопрос о том, почему они поддерживают кандидата Януковича, говорили: «Я бы от такого родила». Одна и та же фраза звучала, что во Львовской области, что в Харьковской. Ясно, что Янукович не был секс-символом. Но, с другой стороны, такая сексуальность – это биологическая реакция либо на кризис, либо на куда более страшные события, сопряженные со смертями на Майдане.

Также война подстегивает и другой процесс – откладывание рождения детей. Новая бедность, несправедливое общество и страх войны – очень сильный политический фактор. Каждый революционный цикл (а мы их прошли уже два, между 1994-2004 гг. и между 2005-2013 гг.) проживает все меньше украинского населения. В своей недавней статье академик Либанова указала на то, что из-за неравенства и несправедливости украинского общества в следующие десятилетия мы не сможем восстановить народонаселение. В постсоветское время мы не справились с созданием приватного и публичного, с созданием жизненного комфорта, сильных  публичных институтов, которые могли бы работать на справедливость в нашем обществе. Мы сами себя подрываем.

Все попытки реформ, сделать республику достойных граждан это попытки подвигов, попытки политической креативности, которые пока срываются и не приводят к новому качеству.

Но шансы всякий раз есть. И я остаюсь реалистом, который осознает что пока есть политический и культурный плюрализм в нашей стране, мы можем идти вперед. Но если советское желание установления монополии под любым названием (построение мононационального-монолингвального-моноцерковного общества, или «декоммунизация» как становление новой идеологической монополии) победит, то шансов у страны действительно не останется.

К. Я.: Во многом, наверное, причиной этих процессов является страх. Об этом, в частности, пишет в своих последних книгах словенский психоланалитик Рената Салецл. В нашем контексте страх и тирания — не приватные, коллективне, которые они находятся в публичной сфере.

М. М.: Это не столько публичное, сколько именно коллективное. Публичность можно выразить, а это именно коллективность, которая прячется и мимкрирует под масками разных идеологических феноменов. Мне кажется, в нашем разговоре мы нащупали источник этого страха – будущее. Я уверен, мы, граждане Украины, боимся именно его. А что такое жизнь человека это именно будущее, проект, который каждый из нас реализует, наполняет своей жизненной силой: рождение ребенка, написание книги или просто дожить до вечера тяжелого рабочего дня. Наполнение этого «наброска» своей жизнью это продолжение бытия, создание существования.

А если мы боимся нашего собственного будущего, мы все меньше и меньше вкладываем в него свою жизнь. Этот страх ведет к онтологическому кризису. Он страшен гораздо больше, чем страх войны. Он заканчивает жизнь.

И Рената Салецл как глубокий психоаналитик нынешнего времени пытается это проговаривать, вести терапию современности. Такие люди нужны и нам, нашему обществу.

К. Я.: Но есть также фактор физического насилия. Правые движения, война – все это становится обыденным. Если раньше поговорка «бьет значит любит» касалась такого приватного пространства (семьи), то теперь это «домашнее» насилие переросло в глобальное коллективное насилие.

М. М.: Это правда, насилия становится все больше и больше. За последние полгода слово «милитаризация» стало использоваться все чаще в позитивном смысле. Что совпадает с изменением наших военно-политических институтов. Но это лишь симптом. Симптом того, что сила приобретает общественный вес, а право – так и не узнало верховенства.

В условиях крайне несправедливого общества в Украине возник довольно стабильный режим, который можно охарактеризовать как «маленькую Киевскую империю». Что такое империя? — В реалистических терминах, это метрополия с колониальной администрацией и колониальной армией, живущая за счет эксплуатации провинций.

Каждая революция в Украине проходила под лозунгом перераспределения полномочий между столицей и провинциями. Однако узел единовластия только затягивался, выводя Киев в ситуация метрополии. Киев победил все соперничающие города – Одессу (ставшую пригородом для развлекающихся киевлян), Харьков (окуклившийся в попытке самосохранения), Днепропетровск (отдавший свои элиты Киеву) и Донецк (бунтующий сегодня город). Киев сконцентрировал основные властные, интеллектуальные, экономические и демографические ресурсы. Но при этом несистемно заботился о своей колониальной администрации и армии. И сегодня главы ОГА довольно маловластны, но весьма подконтрльны. А вот Нацгвардия действительно превращена в сильный инструмент контроля за лояльностью провинций. Вот это все дает возможность создания гиперцентализации киевской власти.

Страх децентрализации, страх передачи гражданам и местным общинам своих прав, страх того, что вдруг население перестанет быть инфантильными и захочет быть гражданским обществом, питает Печерские холмы. Но со страхами нужно работать. Если мы боимся соседей, давайте создадим профессиональную, не ворующую армию, которая сможет нас защитить. Если мы боимся сепаратизма, давайте создадим способы его эффективного гражданского управления – субсидиарное государство. Страхи чиновников – реалистичны. Но страх нужно не бояться, а работать с его источником: несправедливым распределением полномочий и доступа к ресурсам страны.

Да, мы живем в эпоху страха и террора, но давайте отвечать на эти вызовы!

К. Я.: Я бы хотела с Вами поговорить о понятии постцинизм. Его впервые начал использовать Владимир Сорокин. Но также это понятие использовал в своей критике Олег Аронсон, характеризуя ситуацию, сложившуюся в российском обществе. В нашем случае цинизма также вполне хватает, любая критика замещена цинизмом или снобством, в частности представленном в тех же социальных сетях… Создается некий симулякр деятельности. Если раньше мы могли что-то производить (идеи, мысли), то сейчас мы по сути производим цинизм.

М. М.: Да, цинизм – идеология и инстинкт людей, живущих в социальном мире, заполненном симулякрами. Симулякры порождают огромную семиосферу знаков, которая производит сама себя без привязки к существующему, создавая мир, альтернативный и враждебный тому, что существует. Мы живем во время, когда огромная часть нашей жизни, система верований и чувств, связана именно с этими симулякрами. Для того, чтобы выжить в такой культуре, мы должны принимать и симулякры, уметь с ними сосуществовать. И нужно пытаться уменьшить их влияние на нас. На самом деле в нашей жизни по-прежнему есть места для настоящего, священного, душевного и телесного комфорта, семьи, любви и рождения новой жизни.

Наша нынешняя общность постиндустриальна. Для большинства европейских стран постиндустриальность заключается в новой индустриальности. А для Украины это деиндустриализация, возвращение в аграрность, мир ХІХ века. Мы можем пользоваться компьютерами Apple, но при этом погружаться в культуру магизма и антинаучное мировоззрение.

Эмансипирующий порыв Майдана привел к иллиберальным последствиям. Наш порыв не привел к эволюции. Но что тогда нам остается? Сложить руки и отдаться течению? Если наши поступки не привели к поставленным целям, значит ли мы виноваты в этих нежеланных результатах?

К. Я.: Но ведь это также рычаг власти, способность заставлять людей думать, что они виноваты в случившемся. И таким образом власть снимать с себя ответственность за отсутствие этой эволюции, которую по сути, должны были провести они с помощью реформ.

М. М.: Возможно, вы правы… Я думаю, что верный ответ на этот вопрос – позиция взрослого, совершеннолетнего и гражданского стоицизма, готового принимать передряги судьбы, но пытающегося создать мир более свободный и справедливый. Мир человека и общества, где социальные иерархии не истощают жизнь.

Коментарі